Каково это — осознать, что ты родился? Что ты теперь — живое, мыслящее существо, а не сгусток энергии или разума, парящего, пульсирующего где-то за пределами Пространства и Времени?
Каково это — только недавно открыть глаза? Разлепить их с превеликим, невообразимым трудом. Медленно. Постепенно. Просто из страха того, что, казалось бы, тонкие веки могут порваться. Или ресницы, по крайней мере. Так сказать, один ряд по густоте двух.
Но каково же это — прийти в новый мир не с ощущением полных волнения радости и восторга, а, наоборот, с необъяснимой печалью и нестерпимой болью?
Единственное, что радовало — их причины, хотя бы поверхностные, были благополучно найдены. Вот, например, ресницы слиплись от влаги, выделяющейся из глаз, остатки которой Ева поспешила незамедлительно убрать, дабы не выглядеть… хм, как? Некрасиво, неизящно, и все в том же духе? Пожалуй, если ее сейчас увидели бы в столь неподобающем виде — она провалилась сквозь землю в самом что ни на есть прямом смысле.
А вот, например, эта нечеловеческая боль в торсе — откуда она? Такая, что, казалось, Сестру закатали в бетон, ее ребра вонзились острыми пиками во внутренние органы, а легкие будто и вовсе безжалостно сжали в кулаках две невидимые руки. Девушка не могла ни вздохнуть нормально, ни нагнуться, ни хоть немного ссутулиться — оковы тела, к которым предстояло еще привыкнуть, держали более чем крепко. И очень болезненно. Но ничего, она выдержит, стерпит. Ей почему-то кажется, что так и должны делать все женщины. Терпеть. Так, чтобы никто этого не понял.
И ноги еще… Кому-то очень уж хотелось, чтобы она была закована целиком и полностью. И в этот корсет, и в это платье, и в эти неудобные туфли, которые явно малы на размер. Да еще и на цепь, растирающую лодыжку, посажена, подобно верной сторожевой собаке. Как это мило. Может, немного повыть? Хотя бы от тоски. Но нет — луна отсутствует. И… стыдно. Перед собой, наверно.
О, помнится, еще что-то и о печали молвили. Таки да. Это есть, этого не отнять. Ибо Сестра уже рождена была с лазоревой занозой в Сердце, ноющей, не дающей покоя. Не дающей забыть, что она ждет. Ждет с безграничной любовью, адресованной неизвестно кому. И ждет, скорее всего, того, кто оставил ее здесь. Не одна же она была с самого начала? А иначе — чьи это чемоданы там, наверху?
«Он наверняка вернется, наверняка. Я его узнаю, кем бы он ни был. Узнаю же, да?»
Что ж, а пока сей эфемерный «кто-то» не вернулся, Полынь вполне могла оглядеть свои владения. И, быть может, хотя бы немного их приготовить… К неизвестно чему. Но прежде: путем трудных махинаций скинуть хотя бы туфли. Если она здесь совершенно одна, то вполне может позволить себе такие неподобающие поведение и вид. В случае чего – просто прикроет голые ступни платьем, благо, его длина позволяла.
Ева поднялась со своего диванчика и, приоткрыв дверцу, на коей висело пыльное потрескавшееся зеркало, своего купе, с опаской выглянула в коридор, будто опасаясь осуждающих взглядов, которые тут же на нее устремятся, как свет прожекторов. Но нет. Ничего такого не произошло. Только покачивающиеся ключики заунывно позвякивали, ударяясь друг о друга. Только слышались иногда тоскливые гудки поезда, словно стоны, стук колес — напрасного бега кому-то вслед, и звуки спускаемого пара — точь-в-точь тяжелые вздохи.
Колибри до боли закусила губу, изменившись в лице как от внезапного приступа зубной боли. Неужели этот поезд — ее собственное отражение?
«Нет, не может же этого быть! Не может, правда?»
Перышко суетливым, несколько семенящим (не могла же она позволить показаться босым ступням, право слово?) шагом пробежалась по всем купе, что были открыты.
Никого.
Неужели она тут совсем одна? И не у кого спросить…
«Хотя, может, есть кто-нибудь на улице?», — с напрочь отсутствующей надеждой в душе вопросила сама у себя девушка, выглядывая в окно коридора. Правда, разглядеть что-либо ей так и не удалось — так, смутные очертания чего-то, да горящие точки… Да, ей наверняка никого не найти. Даже не стоит в это верить, как наивной и глупой овечке. Однако она не закончила осмотр своих владений, не правда ли?
Ева поспешила вылететь на улицу, даже не потрудившись разузнать обстановку еще в вагоне, хотя бы выглянув наружу из открытой двери. Теперь же сия поспешность привела к непредвиденным последствиям — к тому, что «мадемуазель» оказалась под проливным дождем, да еще и намочила, вымазав в грязи, уже босые ноги. Благо, хоть юбку предусмотрительно приподняла…
«Зато я теперь поняла, что за звук смешивался со стуком колес», — подумала Сестра, поднимая голову к своду Покоя, непроницаемо-черному, будто нарисованному углем, подставляя лицо холодным каплям, проливающимся с него.
«Наверно, это кто-то плачет… Но кто?», — вопрос, которому не суждено будет найти ответа. Не сейчас.
Оглядевшись по сторонам и, даже не попытавшись прогуляться по пустому перрону (от него с обеих сторон веяло холодом, как от тех парящих в воздухе вагона Вод, в которые Колибри чуть не вошла, но вскоре быстро отпрянула, испугавшись невесть чего), она пошла вперед — к зданию вокзала. Однако и тут страдалицу поджидало разочарование — дверь упрямо отказывалась поддаваться. Поджидало, но не застало врасплох. Пессимист всегда ждет подвоха.
«Я тут и правда совершенно одна», — вздохнула Перышко, подходя в упор к фонтану и наблюдая за тем, как разбиваются о грязную поверхность многочисленные дождевые капли. Самой же Еве, надо сказать, неуютно отнюдь не было. Скорее, просто холодно. Но это ничего. Потом согреется.